Если бы религиозных революционеров стали снова жечь на кострах, то наши реформаторы не подложили бы полена, а глядели бы издали, утешаясь тем, что запалила костер «не церковь, а иерархия», как будто от этого легче тому, кто горит на костре. Русская реформация садится между двух стульев, служит нашим и вашим.
У наших реформаторов старая нерелигиозная общественность; если они пойдут до конца в идеях своих, то одно из двух: или отрекутся от всякой общественности во имя отвлеченного аскетизма, монашеского неделания, или признают христианскую реакционную общественность, новое, более совершенное порабощение церкви государству, как это и сделал Лютер, величайший из всех реформаторов. Диалектика идей беспощадна. Религиозные революционеры вышли из православия, из религиозного утверждения старого государственного порядка и пришли к его отрицанию, к революции; реформаторы идут обратным путем: выйдя из революции, идут в православие.
Церковь не в бревнах, а в ребрах. Главная ошибка наших реформаторов та, что они ищут церкви в мертвых иерархических бревнах, а не в живых человеческих ребрах, ищут Христа не в мире, а в клире. Но там его давно уж нет: он — в мире, ходит по миру, по всей земле —
Всю-то, всю, тебя, родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Оставаясь в старой церкви, можно только чинить гнилые бревна, делать реформацию; но чтобы сделать революцию, создать новую церковь не в бревнах, а в ребрах, надо выйти из старой.
Рождение подобно убийству: в терзаемой плоти матерней, в кровях матерних рождается младенец; сила отделения, отталкивания необходима ему, чтобы родиться. Наши реформаторы, ослабляя эту силу в новой церкви, как бы вталкивают младенца обратно в чрево матери.
Политическая революция в России только первый приступ этих болей рождающих. Что политическая революция кончена, об этом заключают, кажется, из того, что нет нынче такого реакционного осла, который не лягал бы мертвого льва революции. Но, может быть, только в этой эмпирической смерти революции открывается ее бессмертная религиозная правда. В революции правда человеческая становится Божеской; в религии правда Божеская становится человеческой; обе эти правды должны соединиться в новую, совершенную, Богочеловеческую истину.
«Истина возникает из земли, и правда проникнет с небес, и Господь даст благо, и земля наша даст плод свой».
Этот плод земли и есть младенец рождающийся — новая церковь.
«Если быть русским значит быть рабом — то я не хочу быть русским».
На эти мои слова князь Е. Трубецкой возражает: «Если мой народ — раб, то из этого для меня вытекает обязанность самому надеть цепи, ради него самому стать рабом, чтобы он стал свободным… Пусть Мережковский подумает об этом, и он будет вынужден признать, что в приведенных словах его выразилась просто-напросто трупная психология».
Назвать живого человека трупом есть мысленное человекоубийство. И не меня одного убивает мой критик, но и большую часть русского общества, которая, по его собственному признанию, разделяет мою «психологию». За что? Откуда такая жестокость в человеке добром, умном, считающем себя христианином — вплоть до несения «рабьего зрака»?
Охотно беру вину на себя: я, должно быть, неумело выразил мою мысль или, вернее, мою боль, которая действительно легко может сделать из живого человека труп. Но ведь если я кричу от боли, значит, я еще не труп.
«Черт меня дернул родиться в России!» Этот крик той же боли. А неужели и у Пушкина «трупная психология», неужели и он России не любил? Не болел бы так, если бы не любил.
Противоречий полно сердце человеческое: любит, ревнуя и ненавидя; чем больше ненавидит, тем больше любит; через отрицание идет к утверждению — через ледяное «нет» к огненному «да».
Корделия любила отца больше, чем сестры; но когда те говорили, она молчала. Та часть русского общества, которую князь Трубецкой подозревает в нелюбви к России, — вечная Корделия. Вообще стыдно говорить о любви к родине; но теперь, среди патриотического бесстыдства, стыднее, чем когда-либо.
Именем Божиим освящает мой критик тот «рабий зрак», который все мы носим, увы, не столько из святости, сколько из трусости. «Мог ли бы сказать Христос: если быть человеком значит быть рабом, то я не хочу быть человеком?» — спрашивает князь Трубецкой. Да, мог. Если бы человек был рабом, то Бог — абсолютная свобода — не стал бы человеком. Но по эмпирическому виду раб, по метафизическому существу своему человек свободен. Для того и пришел Христос, чтобы, приняв на Себя «рабий зрак», разрушить его, истребить до конца, освободить человека последней свободою: если Сын освободит вас, то истинно свободны будете.
Но христианство, приняв свободу Христову в области личной, освятило рабство «рабьим зраком Христа» в области общественной. «Господь терпел и нам велел». Старая песенка, под которую совершалось второе распятие в христианстве. Старая заклепка, которою все тысячелетние кандалы заклепаны наглухо.
Старую песенку эту поет и князь Трубецкой, когда смешивает два понятия: иметь вид раба и быть рабом. Да ведь в том-то и весь вопрос: как в настоящее время в России, имея вид раба, не быть рабом? как под «рабьим зраком» утвердить свободу? Пока еще никто не ответил на этот вопрос, а князь Е. Трубецкой, кажется, его и не слышит.
Но чересчур легко ответить на другой вопрос моего критика: «Не рискует ли идеал всечеловечества превратиться в пустой звук» вне государственности? Князь Е. Трубецкой спешит за меня ответить: «Мережковский должен знать, что без государственности всечеловечество осуществиться не может».