Я бы это, конечно, знал и ничего на это не возразил, если бы имел дело не с христианином, а с язычником или неверующим, для которого церковь — «пустой звук». В самом деле, на той плоскости, на которой движется вся метафизика языческой общественности, неопровержимо совпадение государства и народа, государства и общества, государства и человечества. Человек весь в государстве; человек есть гражданин, и больше ничего. Государство, Город, Полис съедают человека без остатка, с душой и телом, как улей — пчелу, полипняк — полипа. Если бы пчела или полип могли рассуждать, то они, конечно бы, сделали тот самый вывод, который делает князь Е. Трубецкой: никакое реальное соединение полипов и пчел вне полипняка и улья немыслимо. Идеальный древний град, республика Платона и есть не что иное, как идеальный человеческий полипняк и улей.
Рим осуществил, насколько это возможно в условиях человеческой природы, языческий идеал государственного всечеловечества. «Рим есть мир», Urbs-Orbs; всемирное тело Рима стремится поглотить все остальные народы и государства, даруя «мир всему миру» силой меча, той государственной мощью, которая казалась уже и тогда единственно реальным условием «всечеловечества».
Но опыт не удался: позорное орудие казни — крест — вот единственный ответ совершеннейшего государства на жизнь совершеннейшего человека. Римский законник умывает руки в величайшем беззаконии, которое когда-либо совершалось на земле; римский мудрец перед лицом воплощенной истины спрашивает: что такое истина? — римский гражданин, указывая на поруганный образ Бога в человеке, говорит с презрением: се — Человек.
Так совершился суд вечной истины над государством, как над истиной временной.
В государство не вместилось человечество; за пределами человечества открылось богочеловечество. Ныне царство мое не от мира сего — не от мира, не от Рима, не от государства. Так — ныне; но наступит время, когда царство не от мира придет в мир, войдет в мир, как входит в тело меч рассекающий. Не мир, но меч пришел Я принести на землю. Древнее государственное всечеловеческое единство раскололось пополам, дало трещину, из которой вырвалось подземное пламя — начало всех грядущих религиозных и общественных революций. Образовалось два царства — государство и церковь.
Главный смысл всей дальнейшей истории христианского человечества заключается в непримиримой борьбе, из которой возникла вся мировая культура, вненациональная и внегосударственная всечеловечность.
Христианство не преодолело государства; но и государство в христианстве утратило тот абсолютный смысл, который имело в язычестве, — перестало быть религиозной целью и сделалось эмпирическим средством. Именно это пока еще религиозно-смутное, но неугасимое сознание, что государство не цель, а средство для какой-то цели, которую нельзя осуществить ни в каком бытии государственном, именно это сознание и есть, по преимуществу, революционное сознание нового и в самом отступлении от христианства христианского человечества.
О церкви недаром и не случайно князь Е. Трубецкой забыл, предлагая мне вопрос: не рискует ли вне государства идеал всечеловечества превратиться в пустой звук? В этом вопросе ужас первосвященников: «Придут римляне и овладеют и местом нашим, и народом». Осудившие Христа осудили его из любви к отечеству: «Лучше нам, чтоб один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб». И распявшие Христа распяли его за то, что он «возмущал народ» против той государственной мощи, без которой все-человечество казалось «пустым звуком».
Да, недаром и не случайно у моего критика это забвение церкви как реального пути к всечеловечеству. Ведь главная сущность всего старого порядка в России и есть поглощение церкви государством, превращение церкви в «департамент дел духовных». Петр, основатель русского абсолютизма, и основал его на этом именно смешении «кесарева с Божиим». Достоевский видел, что «русская церковь в параличе с Петра Великого»; но откуда паралич, не видел или не хотел видеть.
И напрасно, возражая мне, князь Е. Трубецкой ссылается на Достоевского, как будто я его не знаю: знаю и отрицаю именно здесь, в отношении к церкви.
То превращение государства в церковь, в котором Достоевский видит спасительное будто бы отличие «богоносной» России от «безбожной» Европы, — еще больший соблазн, чем превращение церкви в государство, папы в кесаря, которое, по мнению Достоевского, происходит в католическом Риме. Пока нельзя соединить, лучше отделить, чем смешивать. Отделение церкви от государства — вот если не последняя, то первая, если не богочеловеческая, то человеческая, но все-таки святая правда современной европейской культуры. А Россия не только не прошла через нее, но и не дошла до нее. Просвещенному христианину Запада, принявшему ту святую правду, показался бы кощунственным «истинно русский» вопрос князя Е. Трубецкого: возможно ли всечеловечество вне национальной государственности? Если оно невозможно, то церковь — «пустой звук», христианство — «пустой звук», Евангелие, благая весть о царстве Божием на земле, как на небе, — «пустой звук».
Понятно и правдиво подобное утверждение в устах откровенного язычника. Но удивительная необдуманность со стороны христианина — это исповедание Христа на словах и «Князя мира сего» на деле. «Если падши поклонишься мне, я дам тебе все царства мира». Так называемая «христианская государственность» или «государственное христианство» есть не что иное, как поклонение Христа «Князю мира сего».