«Почему нужно уйти из церкви, почему нужно уйти от христианства? — спрашивает Свенцицкий, возражая на доклад Розанова „О новом религиозном сознании“. — Пусть новое откровение действительно должно прийти для того, чтобы могла открыться общественная религиозная правда. Но тогда зачем же мы ожидаем, что это новое откровение должно порвать связь с христианскою церковью?» Свенцицкий, по-видимому, не сомневается в том, что выйти из православной церкви значит уйти из христианства, а уйти из христианства значит уйти от Христа. Различая теоретически, он практически в вопросе о том, что делать, куда идти, отождествляет или, по крайней мере, смешивает Христа с православием. Не задумывается над тем, все ли христианство в православии и весь ли Христос — в христианстве.
И священник Агеев, возражая на тот же доклад Розанова, подтверждает Свенцицкого: «Доклад жесток до последней степени не только идейно, но и в обывательском смысле, жесток для нас (т. е. для православного духовенства). Если стать на точку зрения доклада, то для меня и, я думаю, для всех священников это равносильно не быть священником». Остается неизвестным, потому ли о. Агеев «идейно» решил не снимать рясы, что это для него слишком жестоко «в смысле обывательском», или же, наоборот, это для него «идейно жестоко», потому что снять рясу слишком трудно «в обывательском смысле». Как бы то ни было, знаменательно для всей нашей русской «реформации» смешение этих двух точек зрения — «идейной» и «обывательской»: ведь сила православия именно в том, что оно — религия не только государственная, но и бытовая, «обывательская».
Единомышленник Свенцицкого и о. Агеева, В. Эрн, в журнале «Живая жизнь» по поводу перехода арх. Михаила в старообрядчество говорит: «Не выходить нужно из православия, а приняться за творческую работу создания в себе новой религии жизни». И Эрн противополагает православие как «религию жизни» старообрядчеству как «религии быта». На самом деле старообрядчество и православие в одинаковой степени — «религия быта», с той лишь разницей, что первое есть религия древнего быта народного, а второе — нового быта государственного, казенного, «обывательского».
Итак, вот главное положение наших реформаторов: не выходить из православной церкви, потому что вне этой церкви нет христианства, нет Христа; не от Христа — к церкви, а от церкви ко Христу.
Но где же церковь? Об этом недоумевает в том же самом журнале «Живая жизнь», рядом с Эрном, другой сотрудник, В. Адлер: «Тягость нашего положения в том, что ни я, ни вы, никто не может указать: где же явственно слышится голос церкви?» Спрашивать, где голос церкви, — не значит ли спрашивать, где сама церковь, ибо какая же церковь без голоса? И как идти в нее, не зная, откуда он звучит и куда зовет?
Нет, действительная «тягость положения» для наших реформаторов заключается вовсе не в том, что они голоса церкви не слышат, а в том, что если бы они его услышали, то или пришлось бы им отречься от религиозно-общественной правды своей, или выйти из православной церкви. В самом деле, что значит оставаться в церкви? Это значит совершать в ней таинство причащения, признавая, что оно не может совершаться нигде и никем, кроме православной церкви и православного священства; другими словами, это значит подчинить таинство причащения таинству священства, утверждая, что благодать священства, которая ручается за подлинность таинства, идет от самого Христа. Можно усумниться, где голос церкви и где сама церковь, только отрицая эту непрерывность и утверждая прерыв. В противном случае нет никакого сомнения в том, что голос подлинного священства и есть голос церкви. Реформаторы перестали слышать голос церкви не потому, что она онемела, а потому, что сами они оглохли или нарочно затыкают уши, чтобы не слышать этого громового, сквозь века и народы вопиющего голоса.
За примером недалеко ходить. Рядом с Адлером, вопрошающим, где голос церкви, напечатана в журнале следующая заметка: «Инспектор спб. духовной академии о. Феофан после своего посещения рел. — фил. общества нашел, что это общество имеет крамольное и антихристианское влияние на все русское общество, и подал длинный доклад митрополиту Антонию, требуя немедленного закрытия рел. — фил. общества».
«Бессилие — насилие, — замечает по этому поводу „Живая жизнь“. — Когда нет силы внутренней, прибегают к силе физической… Изумительное забвение всех евангельских заветов!» Почему же изумительное? Разве такое забвение — новость в истории церкви, которая только и делала, что свое общественное бессилие прикрывала государственным насилием? Не звучит ли в этом смешении бессилия с насилием подлинный «голос церкви»?
И в другой заметке о недавнем постановлении союза русского народа, которое, по-видимому, связано с назначением о. Иоанна Кронштадтского в св. синод, не слышится ли явственно тот же голос? «В синод препровождены советом министров переданные на уважение Гос. думы законопроекты о свободной пропаганде всех христианских исповеданий. По убеждению св. синода, он, в качестве высшей духовной власти стоя на страже охранения своих чад от Князя тьмы (заметьте: чада церкви оказываются „чадами св. синода“), считает своей обязанностью настаивать на том, чтобы все ныне существующие преимущества православной церкви были неизменно сохранены за нею и впредь и чтобы право свободного распространения своего учения принадлежало только одной православной вере. Сверх того, св. синод находит, что в целях наивящего охранения достоинства христианской церкви и ее служителей от нападок, оскорблений и издевательств в нашем законодательстве должны быть введены ясные и определенные постановления, карающие таковые действия, проявляемые как устно, так и в письме, печати и через посредство театральных и иных зрелищ».