В тихом омуте - Страница 18


К оглавлению

18

Пусть плачут: может быть, подобно Эвридике, вслед за новым Орфеем найдут они обратный путь — от мертвых к живым.

КРАСНАЯ ШАПОЧКА

Русское общество переживает глубокий кризис; вся дореволюционная «интеллигентская идеология» потрясена в основаниях своих или окончательно рушилась; для того чтобы выйти из тупика, в который завела Россию неудавшаяся революция, надо старые устои идеологии заменить новыми — такова тема талантливых очерков П. Б. Струве, напечатанных недавно в «Русской мысли». В последнем из них, озаглавленном «Великая Россия», он пытается подвести эти новые устои и в краеугольный камень кладет идею «государственной мощи».

«Великая Россия для своего создания, — говорит Струве, — требует от всего народа, и прежде всего от его образованных классов, признания идеала государственной мощи». Этот идеал должен образовать «железный инвентарь нового политического и культурного сознания». Только государство и его мощь могут быть для настоящих патриотов путеводной звездой. Остальное — «блуждающие огни».

Верховный закон государственной мощи для Струве определяется так: «Всякое слабое государство — добыча государства сильного». Надо есть других, чтобы не быть съеденным; народ народу — зверь. Этот закон природного, дочеловеческого, звериного бытия есть вместе с тем будто бы и верховный закон бытия государственного.

Человек не зверь. Человек иногда не может не быть, но никогда не хочет быть зверем; не быть зверем и значит быть человеком. Уход от зверства и есть человечество. Так нам казалось; но вот оказывается, что все это революционная «романтика», «блуждающие огни», гнилые устои почти рухнувшей идеологии. Патриотизмом «великой России» должно отныне сделаться стремлением к новому, сознательному, оправданному культурному зверству, и это стремление должно образовать «железный», может быть, не только железный, но и кровавый «инвентарь нового культурного сознания» — почему же, однако, «нового», а не древнего? почему «культурного», а не варварского? Ведь именно безусловное принятие закона: слабый — добыча сильного, как закона верховного и единственного, восторженное преклонение перед зверством как перед абсолютной «мощью» и есть глубочайшая основа древнего варварства, пусть даже вечного и неизбежного, но с которым так же вечно и неизбежно вся человеческая культура борется.

Во всяком случае, не идеальное благообразие, а плачевное убожество человеческой действительности заключается в том, что закон зверского бытия продолжает господствовать и в бытии человеческом; но ведь уж не так безгранично, как некогда, уже царству его приходит конец, — в этом вся наша человеческая надежда, все наше человеческое достоинство. И пусть это кажется «романтикой»: по слову короля Лира, «дай человеку только то, что нужно» — только то, что сейчас реально, — «и ты его сравняешь со зверем». Мы еще рабы зверского бытия, особенно здесь, в политике; но мы уже бунтующие рабы; и лишь постольку мы люди, поскольку бунтуем; а едва прекратим бунт, покоримся окончательно, как потеряем облик человеческий и примем облик звериный.

Если бы тот закон государственного бытия, который Струве утверждает как единственный верховный, царил нераздельно в мировой политике и не ограничивался каким-то иным верховнейшим, то случилось бы одно из двух: или государства, борющиеся за могущество, пожрали бы друг друга, как пауки в закупоренной банке, или одно из них, самое могущественное, поглотило бы все остальные, к чему и стремились по очереди Вавилон, Мидия, Персия, Македония, Рим. Но ведь вот что-то помешало им это сделать: не то ли именно, что верховному закону зверского бытия противоборствует верховнейший закон бытия всечеловеческого, по которому сильные слабее слабых, слабые сильнее сильных. Несметные полчища Дария разбиты горстью греков, великий Карфаген — маленьким Римом, сонм европейских владык — «якобинской сволочью». Ни одному из всемирных насильников не прощалось то преобладание «внешней политики над внутренней», силы меча над силою духа, государственной мощи над мощью культурною, в котором, по мнению Струве, заключается залог государственного величия, а по здравому инстинкту русской революционной общественности, залог государственной гибели России.

Все мировые хищники оказывались железными колоссами на глиняных ногах, и каждый, в свою очередь, разбивался вдребезги малым камнем, оторвавшимся от великой горы Божией, от Сиона, Града всечеловеческого. Из «ядущего выходило ядомое, и из крепкого сладкое»: в челюсти мертвого льва государственного — собирали мирные пчелы-музы мед культуры вселенской. Культура из варварства, человечество из зверства, любовь из вражды — вот закон вселенского бытия, которому подчиняется всякое бытие — частное, национальное, государственное. И горе народу, который этот закон попирает.

Как же забыл о нем Струве? И где же при подобном забвении ручательство, что любовь к «великой России» не сведется к той — омерзительной, конечно, и для самого Струве, но именно теперь в России более, чем где-либо, торжествующей — пошлости, которую Вл. Соловьев назвал «патриотизмом зоологическим»?

Об этом забыл Струве, но вспомнил П. Н. Милюков в своей «непроизнесенной речи» о патриотизме. Предостерегая от «элементарного, почти зоологического чувства, которое создается инстинктом самосохранения национальной группы и делает национализм „слепым“», он заключает: «Национальная мораль, ничем не просветленная и не ограниченная, может легко выродиться в проповедь человеконенавистничества, порабощения и истребления. Сколько исторических злодеяний прикрыто от морального осуждения вывеской подобного патриотизма!» — или, прибавим, вывеской той «государственной мощи», которую хочет сделать Струве «путеводною звездой великой России».

18